Село Архангельское
Кудымкар
Хохловка
Пермь
Бершеть
Пермский
край
Павловский Пасад
Московская
область
Ивановская
область
Суздаль
Крапивье
Борисовское
Боголюбово
Владимирская
область
···
Павловский Посад
Московская область
55°46′52″ с. ш. 38°39′01″ в. д.
● Лето 2024
В Павловский посад мы едем из Суздаля — это финальная точка нашей первой экспедиции и последняя остановка перед возвращением домой. Несмотря на славу павлопосадских платков и близость к Москве, название города не отдаётся в нас никакими воспоминаниями. Пытаемся вспомнить, связывает ли нас что-нибудь с этим местом — какой-нибудь escape route выходного дня? Школьная экскурсия? Нет, судя по всему, никто из нас прежде здесь не бывал.
В Павловском посаде живёт порядка 65 000 человек. По московским меркам, это район Щукино, по европейским — город Лейпциг. В царские времена Павловский посад был центром текстильной промышленности; текстильщиками основан и местный Покровско-Васильевский монастырь, характерно кирпичный.

С Эвелиной мы встречаемся в маленьком современном ДК — из панорамных окон открывается вид на деревья огибающего центр парка, высокие потолки отдают эхом. По пути в туалет натыкаемся на кладовку, а в ней — на батарею ковриков для йоги. Невозможно не думать, как здесь, наверное, красиво стоять в асанах.
В нашем городе я и сейчас одна с таким именем. Отец был на гастролях, а решение, как меня назвать, без него принять было нельзя. Поэтому меня долго не выписывали из роддома — без имени не выписывают.

Папа в то время работал с джазовой певицей, чью дочь звали Эвелина, и, когда вернулся, на снегу перед роддомом написал большими буквами: «ЭВЕЛИНА». В ЗАГСе на это посмотрели и сказали: «Это что-то фантастическое», — и записали меня как Эву. При венчании же я взяла имя Ева. В общем, у меня много имён, и люди иногда смущаются и не знают, как ко мне обратиться.

Летом вся наша семья съезжалась к бабушке. Огромный дом, шум, смех, вишнёвый сад, беседка. Я помню, как бабушка курит трубку, подражая великой Раневской, — ей одной это было разрешено. Дед вёл театральный коллектив, а по вечерам мы доставали редкую американскую гитару и пели до рассвета. Дед рано умер, но успел оставить в памяти ощущение большого праздника. Он был человек-театр. А папа — человек-оркестр.

Я росла под роялем. Да, под самым настоящим немецким роялем, который отец достал специально для меня и внутрь дома затащил с помощью подъёмного крана, через окно. Рояль стал членом нашей семьи; папа под ним спал, охранял. А потом ни с того ни с сего в глухую полночь он позволял себе выйти на улицу, и, прогуливаясь между многоэтажками, затеять игру на саксофоне. Его саксофон умел шептать, рычать и плакать. Никто не жаловался, наоборот, люди слушали из окон. В другие вечера папа возвращался с работы на последней электричке, а в карманах у него были куриные котлеты или грудки из ресторана, где он работал — мы доедали их дома на кухне, и это было счастье. Он любил Дюка Эллингтона, Эллу Фицджеральд и цыганский фольклор, и всё это звучало у нас дома, перемешиваясь с запахом ночного чая и стуком рояльных педалей.
«Ох, там летел павлин»
белгородская песня
Во дворе у нас иногда собирались целые концерты. Люди приносили стулья, а отец играл — было ощущение, что весь мир становится мягче.
В школе я была в ВИА, (вокально-инструментальном ансамбле), и мы играли с уличными музыкантами — ставили колонки прямо на улице, люди останавливались послушать. После уроков я бежала не домой, а в музыкалку, где был свой мир: шум, репетиции, и никто не спрашивал, почему я не делаю уроки.

Когда я поступила в джазовое училище, мне казалось, что я попала в другой космос. У нас были импровизации, гармонии, свинг, репетиции до ночи и ощущение, что мы играем не потому, что надо, а потому что не можем иначе. После джаза фольклор сначала казался примитивным: ну что там — куплет-припев, три аккорда. Но мой педагог Людмила Алексеевна Антипова однажды сказала: «Съездим в экспедицию, послушаешь живьём». 
И вот мы приезжаем в станицу, садимся за стол, старики начинают петь — и я понимаю, что тут нет начала и конца, что мелодия льётся сама по себе, как река.
Есть апофеоз, есть спад, есть дыхание — и это куда сложнее, чем джазовая форма, потому что здесь нет дирижёра, нет аранжировки, всё держится на слухе и чувстве друг друга. Один дед начинал так тихо, что приходилось ловить каждую ноту, а потом вдруг врывалась вторая партия, и песня становилась живой стеной звука. С тех пор я уже не могла слышать фольклор примитивным, он стал для меня импровизационной традицией, равноправной джазу.

Мы записывали всё на кассетник, а потом сидели по ночам и разбирали, кто где вошёл, как повёл мелодию, где специально «засекундил». Я училась записывать партии на слух, без нот, ловить, как старики начинают песню, успевать за ними, подхватывать дыхание и не терять ритм. Тогда я поняла, что фольклор — это не музейная пыль, а живая музыка, которая может родиться на кухне, в поле, в поезде — в любом месте, где есть люди и голос.

В экспедициях я впервые поняла, как много есть тонкостей в деревенском пении, которые в городе просто исчезают. Там дишкант — обычно верхняя партия в многоголосии — бывает и низкий, и мужской, и женский; а низкий женский голос может так подражать мужскому, что с закрытыми глазами не отличишь. В донской песне квинта — это кричащий, воинственный интервал; у классических хоровиков он считается фальшью, а здесь — основа звучания. Вечером, когда гаснет свет и все собираются у костра, появляются тихие протяжные мужские песни — такой стон похода, как будто он идёт сквозь века.

Если перестать ездить в экспедиции, песня сжимается: из неё уходит эта глубина, нюансы, импровизация, она становится схемой.
Живая традиция — она как человек. Дышит, меняется от ситуации, от окружения, от того, для кого поёшь.
«Крутояр» появился, когда мы с девочками из училища начали ездить в экспедиции и поняли, что хотим петь вместе. Сначала это были репетиции на кухнях и в аудиториях, потом нас начали приглашать на фестивали. Мы пели так, как нас учили бабушки в станицах, — без партитур, на слух, ловя дыхание друг друга. Для нас важно было не сценическое шоу, а сохранить живое звучание, которое мы слышали в экспедициях. Мы не поём под сцену, не подстраиваем гармонии под акустику зала и не сглаживаем острые интервалы — такие как квинта, которая у хоровиков считается фальшью, а у нас в песне — главный нерв. Со временем к нам присоединились новые участницы; каждая привнесла свой опыт и свой голос, но принцип остался тот же.

Однажды мы столкнулись с такой вещью: приезжаем на конкурс, поём, а в партии у нас есть шестая повышенная ступень, создающая малую секунду. Это сложный для пения интервал, но у моего мужа абсолютный слух, он может себе такое позволить. Спели хорошо, объявляют результаты, и бац — у нас всего лишь третье место. Я спрашиваю: в чём дело? А мне отвечают: «У вас фальшивили голоса». Я говорю: «Вы понимаете, у вас должны быть в жюри фольклористы, а не хоровики». Они не слышат, что эта секунда там и должна быть. Она вложена в мужской дишкант. Он очень тихий, как запев. Женский дишкант намеренно перекрывает его — он яркий, громкий, мощный; а мужской даёт эту секундочку, как ниточку, и настаивает на ней. Хоровики этого не слышат, у них всё должно быть причёсано, без диссонансов. А наш фольклор весь на диссонансах держится. В хорватской народной музыке, например, тоже очень много диссонансов, там всё на малых секундах построено. Несколько лет назад подруга из Хорватии учила меня их народным партиям. Для европейского уха они звучат странно, а на Балканах — естественно.

Когда мы поём, люди часто говорят, что это похоже на крик или стон, и сначала им непривычно. Но через пару песен что-то щёлкает и они начинают слышать в этом красоту. Мы никогда не подбираем репертуар под публику — мы берём то, что сами любим, и поём так, как пели бы у костра. На концертах нас часто просят повторить песню «ещё раз, но так же», а мы не можем — каждая песня живёт только в тот момент, в котором она рождается. Иногда после выступлений к нам подходят старики и говорят: «Вы поёте, как у нас в деревне пели». Это для нас самая большая похвала.
«чёрный ворон, друг ты мой»
казачья песня
Наш принцип — петь так, как пели в деревнях, где песня ещё жива, не дать ей сжаться до схемы.
Мы участвовали в конкурсах, но быстро поняли, что дипломы не кормят. Иногда давали премии — пять или десять тысяч на всех, — а костюм для выступления стоит добрую сотню. Этнографический костюм — это не просто надеть что-то народное, а собрать аутентичный комплект так, как он выглядел в конкретной местности и в конкретное время. Мы или заказываем его у мастеров, которые работают по музейным образцам, или привозим элементы из экспедиций. Бывает, находишь старый передник или рубаху у бабушки в сундуке — и это уже половина комплекта. Но полный костюм — с сорочкой, сарафаном, поясом, украшениями, головным убором — собирается месяцами. И всё это нужно не для красоты, а чтобы песня «сидела» правильно: костюм задаёт пластику, осанку, дыхание, а вместе с ними меняется и звук.
Ансамбль "Крутояр" после выступления в Московском саду "Эрмитаж"
Моя ставка — 18 000 рублей, плюс 30% надбавки за 40 лет, отданных культурному развитию города. Ресурсы на дорогу, жильё или репетиции на долю «Крутояра» выпадают не часто. Поэтому соцсети стали нашим главным способом показать, что мы делаем: мы сами снимаем, монтируем и выкладываем ролики, ищем зрителя. Это тоже работа. На неё уходит не меньше времени, чем на разучивание песен, но летит она не без труда.

Сцена даёт эйфорию, но она же и выжигает. Особенно высасывают меня репетиции: зачастую люди приходят ко мне уставшие и я, чтобы раззадорить группу, кормлю её своей энергией. Затем, к концу, когда певицы уже раскачались и не хотят расходиться, у меня самой заканчиваются силы; я доползаю домой и потом несколько ночей восстанавливаюсь.

Как ни странно, восстанавливаюсь от пения я… пением. После венчания с мужем я увлеклась клиросом и уже тридцать лет пою в храмах произведения Бортнянского, Архангельского. Молитвенное пение лечит раны, а духовник для меня как психолог. Ещё восстанавливает природа: встанешь рано утром, пройдёшься босиком по росе, отправишься с собакой в лес или, если на даче, копать, косить… И неизбежно начинаешь петь фольклор.
У нас в семье все прошли через репрессии — от прадеда до отца. Папа, любитель Эллингтона, в музыкальном училище за джаз получил выговор, а потом и вовсе вылетел. Джаз тогда был под запретом, говорили: «Это музыка врага».
Мой прадед, отец Николай, был протоиереем. В 1937 году его отправили в Бутырку. Просто забрали ночью, и всё — он умер от сердечного приступа, не дождавшись расстрела. А дедушку, Ивана Николаевича Русанова, выслали на Соловки. И, представляете, там ему удалось организовать театр для заключённых. После Соловков дед оказался в Грузии и там получил звание народного артиста. Вернувшись, работал чтецом в театре Вахтангова: у него был невероятный голос, и он умел держать паузу так, что в зале стояла тишина.

Дед никогда не рассказывал, как пережил лагеря, просто говорил: «Жить надо дальше».

Мы с мужем вместе 33 года. Познакомились в институте. Он джазовый гитарист, певец с абсолютным слухом и потрясающий аранжировщик. Долгое время у нас была своя группа, «Княжий терем». Лет пятнадцать играли в Москве, делали собственные программы. Отец играл с нами, пачкой, на своём золотом американском саксофоне, а муж — на джазовой гитаре Fender.

После свадьбы, когда родился ребёнок, я потеряла контакт с профессиональным коллективом, а когда снова захотелось вернуться, место ушло. Со временем пригодилась моя «народная» профессия: я организовала свой коллектив, мы делали свои аранжировки, а-ля народные.

Муж фольклор поначалу не принимал, чесал затылок: «Фу, казаки какие-то». Всё переломилось, когда я буквально затащила его в экспедицию: на мастер-классе у «Покрова» он загорелся, стал бегать, всё записывать, вслушиваться в манеру, дыхание — и мы «рука в руку» занялись этим делом уже вместе.

Мой муж — человек яркий и вспыльчивый, я более мягкая. Ссорились и мирились, бывало всякое; но мы никогда не сомневались, что семья — это главное. Он мог сказать: «Всё, концертами потом займёмся, сейчас надо быть дома». Я злилась, а потом понимала, что он прав.

Муж всегда поддерживал мои поиски, даже если не разделял их сразу. Наверное, в этом и есть секрет нашей гармонии.





Павел Басин
Фото
Русина Лекух
Текст
Крапивье
Следующие
истории
Фольклорный ансамбль города Югры Ханты-Мансийского автономного округа под руководством Виктории Путиловской.
Оливер Сакс — британский невролог и писатель, который прославился тем, что рассказывал о сложных и редких расстройствах мозга через человеческие, живые истории пациентов.
ещё одно описание